Главная Страница

Литературная Страница А. Милюкова

Карта Сайта Golden Time

Новости

Читать Следующую Главу

Алексей Милюков

ТОМБЭ или ШАГ В ПАДЕНИИ


Глава 1. Здравствуйте, говорящие балерины!

Глава 2. Те и другие

Глава 3. Как трудно двигаться дальше

Глава 4. В джунглях искусства

...

Глава 5. Где-то-нибудь

Глава 6. К чему снятся балерины

Глава 7. Магия и геометрия. Прощание с кругом

Эпилог



Глава 4. В джунглях искусства

1.

Иногда дни летят один за другим, а иные бывают ёмкими, спрессовывая в себе, как в каком-нибудь слоеном пироге, несколько пластов разных событий. Свиягин, забывая себя и потеряв представление о времени, имел все основания подозревать прошедшие вечер, ночь и весь следующий день в их недостоверности. Вечером же следующего дня в Машин номер неожиданно позвонили и попросили его к телефону. Звонил Игорь Глебович, по его словам, битый час разыскивающий нашего героя, о вероятном местонахождении которого ему сообщил кто-то из артистов.

К моменту появления Свиягина в холле, куда он был срочно вызван, уже больше получаса шло техническое совещание по вопросам продолжения гастролей, и «самое важное», по словам Игоря Глебовича, Свиягин «пропустил». Совещание в холле должно было закончиться – ни много ни мало – ночным отъездом технической команды за триста верст, в город Босано-дель-Граппо, для осмотра сценической площадки, которая теоретически была согласна принять незадачливых гастролеров.

– Речь идет о втором акте «Дон Кихота», – с ходу взял Свиягина в оборот Игорь Глебович. – Сцена «Мельница». Чем бы вы предложили заменить декорацию мельницы? Можно ли самим изобразить что-то? Из каких-нибудь досок или палок?

– Я бы предложил, Игорь Глебович, встать вам посреди сцены и размахивать руками, как тогда, на переезде, – угрюмо отвечал Свиягин.

– Это не ответ профессионала! – взорвался чиновник.

– Каков вопрос, таков и ответ! – взорвался и Свиягин. – Если декорации нет, то ее нужно не изображать, а достать другую. Поспрашивать по местным театрам, что у них есть. Только это вопрос профессионалов, а не чиновников.

Игорь Глебович посмотрел на него искоса.

– Жаль, что вы, Свиягин, в отличие от артистов, работаете не на контрактной основе. Разговор бы у нас с вами был другой. Более прогрессивный.
 

2.

Впрочем, по здравому разумению всё это было не смертельно – срочный сбор и отъезд, – обычные издержки гастрольного существования, пусть и обидно помноженные на новые обстоятельства. Вечером следующего дня, уже в Босано, узнав, что коллектив артистов приехал в отель, Свиягин пулей полетел разыскивать Машу. Появившись в дверях нового Машиного номера, Свиягин вместо приветствия продекламировал с порога какой-то первый пришедший в голову детский стишок о мужественном герое:

«Он только усмехался под дулом пистолета.

Он запросто выдерживал два действия балета!»

– Детский стишок! – торжественно объявил Свиягин, отчаянно растягивая время. – Детского писателя такого-то!

Маша легко прокрутилась на пальцах, распустив веером платье, погасила его руками и радостно, в тон Свиягину, пояснила тоже:

– Иванов, Петипа, Горский. Возобновление, то есть, перелицовка, Григоровича. Возобновление возобновления и новая редакция, то есть, очередная перелицовка – нашего Вениамина Петровича.

– Нет, нет, всё не так! – воскликнул Свиягин. – Ты танцуешь, будто я принес тебе хорошую новость! Повторим еще раз, сначала.

Свиягин вышел и, появившись снова в дверях, сказал, как бы продолжая какое-то ранее начатое повествование:

– И вот, когда мы под утро выпили всё, включая театральные огнетушители...

Маша смотрела на него, смущенно улыбаясь.

– ...и едва уже не добрались до фонтана, чтобы покончить и с ним, как были убиты наповал трагической вестью! Завтра ты, Маша, вот в этом платье и затанцуешь!

– Как, «завтра»? – вопреки ожиданиям Свиягина, Машино лицо расплылось в счастливой улыбке. – Уже завтра? Но... как?

Свиягин пристально на нее посмотрел.

– Завтра вечером вы танцуете здесь, в этом городе. Мы с командой достали вам хороший пластик, насобирали по местным театрам кое-какой декорации, сделали свет. Костюмеры выпросили на время основные костюмы для главных партий. Так что в целом оформление будет. Завтра мы выходим на площадку с утра, приготовить на сцене еще что-нибудь. Я, правда,  не знаю, что еще. Разве что макароны.

В комнату влетела Эльвира, бывшая соседка Маши по номеру.

– Слышали? Завтра уже спектакль! Грузовик с Васей хрен нашли (грузовиком она называла трейлер), но пока хоть один спектакль не дадим, денег – во! – она показала Свиягину кукиш. – А я что, в трусах танцевать буду? Давайте, давайте, изгаляйтесь над бедной девушкой! Маш, а у тебя самой чего осталось-то?

– Платье репетиционное, купальник и копыта, старые уже (пуанты).

– Во, блин, везет. А я, блин, в одеяло на сцене завернусь, и ну их всех на хер.

– Эльвир... – робко сказала Маша.

– А в чем я «Таверну» буду танцевать, вот в этих шортах? Совсем, блин, озверели. Велели все репетиционные шмотки, у кого какие лишние, разобрать, и из своего обычного подобрать что можно. Я сейчас к Перегудовой, у нее две туники, говорят. Это для «Сна» пойдет. А еще сегодня вечером у кого-то из Щаповых день рождения, то ли у Аньки, то ли у Ольги. Ёпть! – вдруг схватилась она за голову, – они ж близнецы! Ну, я побежала. У тебя шоколадка, Маш, осталась? Давай я ее съем. Пока! Берегите себя! – добавила она ни к селу ни к городу, выбегая.

– Как ты доехала? – спросил Машу Свиягин, присаживаясь на диван и по гастрольной привычке не обращая никакого внимания на новую обстановку. – Устала, конечно?

– Да Бог с ним, с переездом! – махнула рукой Маша. – Теперь уже не имеет значения. Как тебе этот город? Как он называется? Поставить тебе чаю? – сыпала она вопросами.

Свиягин опять внимательно посмотрел на Машу.

– Ты понимаешь, что означает завтрашнее выступление? – спросил он после некоторой паузы.

– Что? – спросила Маша, как будто снова, за время своего отсутствия, выпав из того строя речи и общения, что были присущи ей сутки назад.

– Ладно, – сказал Свиягин, – скажем проще. Это означает, что мы с тобой в дальнейшем будем существовать отдельно, находиться, так сказать, в противофазе. Ты приехала, я уехал; и так далее.

– А пластик?

– Причем тут... пластик? – запнулся от неожиданности Свиягин. – Я говорю о том, что своих декораций и костюмов у нас нет, и я каждый раз буду срываться раньше, чтоб вам было на чем и в чем танцевать.

– Ну какая разница, Сережа! – воскликнула Маша, – где и на чем танцевать! Главное, что мы – будем танцевать! И уже завтра! Ведь, правда, нет существа более нелепого, чем балерина, которая не танцует?

– Тебя надо в психушку, – сказал Свиягин после паузы. – Даже Станиславский считал, что если артист слишком усердствует, его нужно лечить.

– В вашей Конституции не записано, до какой степени артисту разрешено усердствовать. У нас свои законы, – осторожно улыбнулась Маша уголками губ.

– Говори, пожалуйста, от первого лица! – едва не вспылил Свиягин. – От себя и о себе! «Мы, мы, у нас...»

Маша вдруг встала, отошла к окну и, отдернув бархатную штору, молча стала смотреть в сгущающиеся сумерки, где уже горели миллионы разноцветных огней, вечерних фонарей и неоновых реклам, сливающихся вдали в сплошную огненную реку. Она всплеснула руками.

– Можно мне, Сережа, спросить тебя по-русски: как я в последний раз, до всей этой остановки, танцевала?

– Хм, – сказал Свиягин, демонстрируя спокойствие. – Замечательно, бесподобно. Как же еще?

– Прилагательные, прилагательные, сам говорил. Всё не то. То есть, абсолютно ничего!

– Плохо танцевала?

– Тоже не то. Ноль за ответ.

– Была прекрасна несмотря ни на что, даже когда что-то не получалось? – еще предположил Свиягин.

– Ну, это оскорбление! – воскликнула Маша. – А что, у вас это может считаться похвалой женщине? – рассмеялась она. – Странно. Ставлю тебе единицу за знание балетной психологии!

– Может быть, так: глупа, как пробка, но танцевала замечательно? – не сдавался Свиягин.

– Уже лучше! – воскликнула Маша. – Хотя первую половину и хочется опустить, но она говорит о честности всего признания. Если какая балерина и обидится на это, то, скорее всего, покривит душой; да и обидится только, чтоб соблюсти внешние приличия. А так – неплохо, твердая тройка!

– Может быть, употребить сравнительную степень? – спросил Свиягин. – Скажем, ты танцевала лучше, чем Эльвира?

– Тройка с плюсом, – сказала Маша. – А если Эльвира танцевала хуже, чем обычно? И завтра станцует нормально?

– Тогда так, – нашелся вдруг Свиягин, – все, кроме тебя, танцевали плохо. Просто отвратительно! И вообще, о ком бы речь ни зашла, тот танцует хуже тебя!

– Спасибо! – сказала Маша. – По-нашему это пять с плюсом. Такое могут сказать только настоящие друзья, которые тебе доверяют и не боятся, что ты передашь их слова жертве. Однако, и это не про меня.

– Я изучал историю театра, – сказал Свиягин. – Все эти балетные ребусы очень напоминают мне стиль пекинской оперы, где непосвященному делать нечего. Там стол на сцене означает мост, шаг на месте означает уход, а если героя накрывают простыней, то он утонул в море. Так как же ты танцевала?

– А танцевала я так, – сказала Маша. – Если бы я в релеве следила внимательней за опорной ногой, то пируэт вышел бы более устойчивым и аттитюд не сбился. Ты понимаешь, что я вся состою из этого?

– Эк напугала, – сказал Свиягин, – «с дуба падают листья ясеня»! Я тоже могу спросить по-русски: как тебе строка поэта «Мысль изреченная есть ложь»?

– Замечательно, бесподобно, – в тон отвечала Маша.

– Всё не то. Если бы поэт внимательней следил за размером и не оставил бы вторую долю первой стопы безударной, то вышел бы не какой-то там дерганый хориямб, а отличный, чистый ямб четырехстопный. Именно! И я тоже состою из этого, однако, когда дело касается тебя, это не имеет для меня никакого значения. Я поэт, ты балерина, и я хочу спросить: ну и какого черта из этого следует? Cтоит нам назвать себя по принадлежности к чему-то общему, ограничить рамками поверхностных определений, как мы тут же вынуждены соответствовать этим картонным стереотипам. Задача балерины непосильна, я знаю это. Ни одна балерина не успевает сделать всего, что хотела, на сцене. Однако, не надо себя обманывать, Маша. Я не только поэт, а ты не только балерина. Мы шире любых определений. Посмотри на себя, ведь ты совсем не похожа на своих. И ты сама знаешь это.

– Пекинская опера, – грустно усмехнулась Маша. – Это означает, что ты сказал самую неприятную для балерины вещь, какую только можно придумать. Это как часового похвалить: вот, мол, все часовые просто свой пост охраняют, а ты на посту еще и раздольные песни поёшь! Молодец, мол, что ты такой особенный! Кстати, знаешь, как на самом деле меня хвалят педагоги? То есть, какая похвала может считаться для балерины наивысшей?

– Когда они не дарят своих цветов?

– Не только. И не за технику они хвалят. Техника это техника, ею сейчас мы все владеем. Тридцать два фуэте с завязанными глазами, на табуретке, в балетной компании на какой-нибудь вечеринке – пожалуйста, но это еще не танец. А наивысшей похвалой являются слова педагога: «Годунова наиболее естественна – на сцене». И ты знаешь сам, что после первого акта «Жизели» к артистке в антракте обращаться неуместно и бессмысленно – она плачет, не может успокоиться, что всё так ужасно у нее только что вышло с Альбертом; она минуту назад сошла с ума и умерла от предательства. Ей безумно жаль и себя, и своей любви – и какое-то время она просто невменяема. Да что там «Жизель» – в каждом антракте даже легкого и веселого «Дон Кихота» я вижу в зеркале не себя, а какую-то испанку, уличную танцовщицу, в которой от меня самой ни капли не осталось. Чужой образ захватывает тебя изнутри и вертит тобой, как хочет. И с окружающими после спектакля некоторое время разговариваю еще не я, а что-то постороннее во мне. Жизнь на сцене – это не пустые слова. Ты понимаешь? Сегодня у меня по роли один партнер, завтра другой. В этом есть что-то от проституции, потому что, отдавая свою душу роли, растворяясь в ней, я вынуждена хоть немного, хоть ненадолго, но любить и того, и другого.

– Да и кто я сама такая? – вздохнув, продолжала Маша. – Кто мне скажет, на каком опыте я это проверю? Я и сама не знаю. Сегодня я испанка, завтра виллиса, послезавтра еще кто-нибудь. Кто я – настоящая? Иногда так запаришься, что становится даже не по себе: никто, ноль, моль бесцветная, и меня самой, Маши Годуновой, просто нет. И какая из моих душ, прости Господи, будет там? Испанки, что ли? Есть порог, который нормальному человеку нельзя переступать ежедневно.

– И все-таки, и все-таки... – прибавила Маша, как бы прислушиваясь к себе, – и все-таки, Сережа, если бы ты только мог понять, что это за чудо, что это за праздник – жизнь на сцене! – Маша говорила это горячо, чуть экзальтированно. – Я будто на крыльях всякий раз в ожидании летаю. Волнение уходит только с третьим звонком, и я как будто вся на старте. Я уверена в себе, я знаю, что тут всё надежно, как в обычной жизни не бывает. Я ссорилась пять минут назад с партнером – всё блажь, он сейчас сгорит для меня, выложится весь, ляжет, умрет, но отдаст мне себя всего. Рисунок танца – это моя кровь, гены. Я могу закрыть глаза! Я могу петь про себя другую музыку! Но я знаю одно точно: в этом пространстве сцены я приду туда, куда шла, и меня там всегда ждут, и будут ждать, чего бы ни случилось, и поддержат, где надо, и бережно подымут на руки. Там, на сцене, жизнь настоящая, потому что надежная.

Ты же поэт, ты сам знаешь, какая магия заключена в ожидании известного и свершившемся повторе. Это, наверное, как рифма: я приказываю по роли партнеру глазами и предчувствую ответ, и сама жду этого всякий раз, как созвучья, и волнуюсь, если партнер вдруг не успевает по музыке и не отвечает! Но вот ответил, всё сошлось, кольцо замкнуто, и это уже совсем другое качество, это...

– Постой, постой, – перебил ее Свиягин, – ты не можешь разыграться до такой степени, чтобы понимать сущность поэзии. Что это с тобой?

– А почему ты считаешь, что можешь понимать мою сущность, балерины?

– Потому, что я могу не понимать тонкостей твоей роли, но сущность балерины понять несложно. При всем том, что ты имеешь неслыханную волю, способность тонко чувствовать и даже выражать свои чувства словами, сущность эта – пустота. Не похожа ли ты на губку, которая впитывает любые жидкости? Не сосуд ли это, который заполняется по мере необходимости любым составом? Лихачев сказал, что он не знает, что такое интеллигентность, но подделаться под это невозможно. Так вот, он – ошибается. Вы можете сыграть всё: и красота может быть ролью, и интеллект, и интеллигентность, и царская кровь, и подруга поэта, – всё зависит от обстоятельств. От этого и страшно за кулисами подойти к царице, над которой только что посмеивался в буфете; в ней уже нет прежнего человека, привычного своей посредственностью, но прежняя пустота заполнена теперь чужой сущностью, одолженной, взятой на время напрокат. С умными вы умные, с сильными – сильные, со святыми – святые, ну, может, искренне кающиеся грешники. Вы пустышки, перевертыши, неуловимые фантомы. У вас полрта улыбается, половина рта – плачет. Обладая полнотой всех доступных человеку воплощений, вы в жизни являетесь кем угодно по обстоятельствам, и, вместе с тем, определенно – никем. Настроение собеседника воздействует на вас до степени едва ли не полного перерождения, не то, что личностного, но и внешнего, физического.

– Пустышки и перевертыши? А почему же зритель бывает так потрясен этой волной искреннего чувства? Слезы зрителей – отчего?

– Вся разгадка в том, что вас нет – без танца. Вы настоящие – на сцене, и только глядя на вас из зала, вам можно верить. Вся артистическая фальшь в быту, все эти кривляния, которые обычных людей так раздражают, это не просто «отходы от танца», нет. Это – ваша растерянность и неумение быть чем-то другим, ваша защитная реакция в отсутствие того единственного, что составляет ваше истинное лицо, того единственного, в чем вы сильны – игры на сцене. Вы без сцены поставлены в несвойственные вам, неестественные условия. Вас и впрямь нужно лечить, ибо вы не чувствуете разницы меж игрой и жизнью. Настоящую жизнь вы объявляете «недействительной», а ее нормы и свойства для себя необязательными. Но то, что хорошо и естественно на сцене, в жизни ни с чем не совпадает, глупо и фальшиво без танца! «Нет существа нелепей, чем балерина, которая не танцует»? Это – упаковка без подарка, оболочка без содержимого, блестящий целлофан, перевязанный ленточками, куда – что ни пакуй, все покажется уместным и весомым. Ты прекрасна внешне, ты действительно хороша. Это внешнее совершенство предполагает и какое-то внутреннее ответное равенство. Но его нет без танца, а я не могу оторваться от этой красоты. Что тут, собственно, можно полюбить? То, как ты воздушно сходишь с подножки автобуса и, скользя телом меж припаркованных машин, изящно застегиваешь кнопку на рукаве?

– Сережа! – Маша чуть не плакала. – Ты валяешь дурака. Ты выворачиваешь всё наизнанку сознательно, зачем-то обостряешь ситуацию. Это твой стиль, ты осматриваешь любой предмет со всех сторон. У меня голова идет кругом. Я по-собачьи привязываюсь к тебе, привыкаю. Но я боюсь наших различий. У тебя ведь тоже свой мир, не всегда доступный и обычному пониманию, не то, что балеринскому! Я хочу быть с тобой, и не могу отделить себя от других – что же мне делать? У нас в балете всё это как-то... по-другому, что ли. У нас узнают друг друга проще, механичней, по поступку, по жесту, по внешности «своего». По жалобе на «отекшие мышцы». А ты как будто хочешь от меня еще чего-то невозможного.

– А у нас друг друга узнают прежде по случайно оброненному слову.

– Мне это трудно понять. Слово мало что значит. Что слово? Его может сказать всякий. Слово не более весомо, чем голое название танцевальной комбинации. Зачем поднимать такие тяжести? Зачем пытаться назвать всё это словами?

– Я не идиот и не говорю, что можно понять друг друга до конца, проговорив всё словами. Но я знаю вещи, которым объятия ничего не добавляют. Я играл и буду играть не по правилам. Я хочу понимания.

– Господи! – всплеснула руками Маша. – Что же это такое? Глупость, Сережа, нелепость какая-то! Всё не так, все наизнанку! Ты действительно не хочешь, чтобы у нас всё было нормально! Зачем нужны еще какие-то... слова?!

– Ты не поняла ничего. Нормально – не хочу.

...Молчавший до того телефон вдруг забулькал какими-то издевательскими, будто передразнивающими наших героев, звуками. Звонила Эльвира.

– Ладно, ладно, – сказала Маша в трубку. – Сейчас? Почему сейчас? Нет, я помогать не ходила и не пойду.

Безысходное состояние коллективности и приговоренности к общему делу стало требовательно напоминать о себе с приближением вечера. Вслед за Эльвириным звонком раздался стук в дверь, чересчур требовательный для обычного стука. Закрытая дверь была стучавшему, видимо, в новинку. Послышался звонкий девический голос:

– Эльвир! Ма-аш! Чего заперлись? Отчиняйте калитку!

Это была балерина по прозвищу Урсула, в честь ведьмы из диснеевского мультфильма. Каким-то чудом будучи еще не извещена о последних новостях и не ожидая увидеть в номере Свиягина, она воскликнула обрадованно:

– Свиягин! А ты как тут?!

– Я-то тут еще так-сяк! – рявкнул Свиягин. – А ты как?!

– Я отлично, отлично! – зачастила Урсула. – Но сегодня никаких любовей, сегодня все – под знамена, сегодня гудим, шире шаг, труба зовет! До светлой зари!

– Маша, – сказал Свиягин, – у меня какое-то дурацкое ощущение, что к нам пришел Маяковский.

– Маяковский, не Маяковский, – не смолкала Урсула, – а времени в обрез. Эльвира уже свинтила к Щаповым? Маш, ты обещала...

– Я сейчас никуда не пойду, – сказала Маша. – Мне нужно пока тут.

– Тут ей нужно! – изумилась Урсула. – Да зачем же именно тут? Айда к Щаповым, там же люди, какая разница, где вам сидеть, чем их номер хуже? К тому же, мы все своими личными делами занимаемся, но не в ущерб же колхозу! Колхоз – превыше всего!

– Точно, Маяковский, – констатировал Свиягин сухо.

– Тебе еще нужно Дубовицкую с Ляшенко Юлей помирить, – с деловитостью секретаря скороговоркой подобжала Урсула, – а то ни одна из них не идет к Щаповым. Юля уже согласна, если Дубовицкая согласится, но Дубовицкая слушает только тебя. Так. Еще тебя Богун Алиса ждет, чтоб ты ее к Щаповым отвела, она до сих пор ни с одной компанией не сошлась. Просила тебе передать, только с тобой пойдет. Так, еще. Тряпки сегодня, пока все наши девки вместе, разделим. Мне какую-нибудь юбку нужно цыганскую и шаль, верх пусть будет любой, а розу суну в голову – настоящую.

...Урсула говорила это, и как будто недоумение читалось на ее лице оттого, что ее кавалерийская атака не действует на Машу. После нескольких произвольных прикидок нового образа лицо ее приняло умильно-умоляющее выражение, на глаза навернулись настоящие слезы.

– Машунечка! – всхлипнула она. – Ты такой пусик, лапочка. Я так тебя люблю! Ты знаешь сама, что я никого так не люблю! Свиягин! Ты тоже пусик. Ну пойдемте же к Щаповым!

– Хорошо, потом, потом, – говорила Маша, чуть не насильно сопровождая Урсулу в сторону двери.

– А ведь терпеть меня не может! – взорвалась она, когда Урсула ушла. – Пойми мою любовь ко всякой похвале! Это мы – балет! Никто в этом дурдоме не хочет понять, что происходит. Тут двух слов не успеешь сказать, а еще и... – Маша запнулась. – Что будем делать с днем рождения-то, кстати?

– Да меня не приглашал никто.

– У нас не приглашают. У нас сами приходят. Более того, обязаны придти те, кто хочет выразить, хм... свое расположение к человеку, единство с его окружением.

– Там, вроде, два человека.

– Да. Но окружение-то одно.

...Постучал и зашел сияющий Майданов. Наткнувшись на шальной Машин взгляд, он, не утруждая себя вниманием к деталям, сказал торжественно:

– Я – к Свиягину!

– Ну вот, хоть какое-то разнообразие! – воскликнула Маша отчаянно.

– Сергей, тебя уже твои ребята обыскались, – с удовольствием сообщил Гарик. – Они сами сюда звонить не решаются... по известным причинам! – добавил он многозначительно. – И когда мы пересеклись в лифте...

– Спасибо, друг, – сказал Свиягин, вставая, – тебе известно, что такое в балете пассе?

– Естественно, – удивился Гарик.

– А шассе?

– Ну да.

– А что такое комбинация пассе через шассе, знаешь?

– ?

– Это значит, друг, сходи пописай через дорогу. Пойдем, я провожу тебя до двери.

Он закрыл дверь за артистом и сказал Маше натужно:

– М-м... Сколько волка ни корми, а он э-э... влез и смотрит!

– Ты, наверное, уже острить устал! – съехидничала Маша.
 

3.

Все теплые слова об именинницах, какие только мог припомнить Свиягин, проходя с Машей по бесконечному коридору, оказались вдруг бессмысленными при входе в щаповский номер и звучали бы страшным диссонансом той атмосфере, которая тут царила, случись Свиягину произнести их. Наш герой, прикидывая в уме входной тост, хотел сказать нечто, хоть и отдающее стилем семейки Адамс, но, тем не менее, вполне приемлемое.

Однако праздник жизни, совершающийся здесь, сразу же выбил Свиягина из колеи, обнаружив всю нелепость свиягинского планирования. Одна из сестер отсутствовала, так и не появившись в этот вечер. Другая, Ольга, с сосредоточенным лицом прыгала на огромной кровати, как на батуте. Казалось, тут и не предполагали о другом способе приема гостей.

Здесь можно было или говорить, или прыгать – Ольга прыгала. Свиягину прыгать не хотелось, но в разговор он тоже вступить не мог без того, чтоб не попасть в эту волну всеобщей восторженной речевой бессмыслицы. Номер был полон, народ шумел.

– Какая она пусик, лапочка! – восклицала Урсула, восхищенно глядя на Ольгу. – Ну как такую кисоньку не обожать!

– Золотце, как она хороша! – восхищались другие.

– Оленька, ты сама вшивала эти кантики в планочку? Чудо, как тебе идет! Вот здесь бы на платье вставочку сетчатую сделать, отпад будет! – говорил кто-то еще.

Одним из подарков гостей были песочные часы, впаянные в стеклянный куб, стоявшие теперь в центре фуршетного стола. Они были подарены, разумеется, не в связи с философским подтекстом о быстротечности времени, а по причине симметрии колб, намекающей на сестринский дуэт. В этом намеке не было б никакого осмысленного образа, когда бы именинница изредка не комментировала действие часов:

– Во, из Аньки песок посыпался! Во, а теперь – из меня!

Свиягин сидел молча, сжимая в руке свою порцию джина и держа на коленях тарелку с канапе и маслинами. Маша порывалась было поучаствовать в общем веселье, расплывшись в улыбке и готовясь вставить какую-нибудь собственную глупость, но, найдя себя вдруг как бы смотрящей на гостей глазами Свиягина, осеклась.

– Пусичка, прелесть! – раздавалось еще по адресу именинницы.

Однако невозможно было балетному кругу сосредотачивать всю силу внимания на одном человеке более десяти минут. Невыносимым для каждого из присутствующих оказалось оставаться в тени самому лично больше положенного срока. Это нарушало законы построения мизансцен: по прошествии самой затяжной вариации солисты, следуя естественному развитию сюжетной линии, должны были меняться. Задержка представлялась абсурдной даже физиологически.

Исход вечера был предрешен. Выпитый гостями джин начал действовать. Поначалу выбегали в коридор, откуда доносилось:

– Что ты ей сказал?

– А чего я ей такого сказал?

– А чего она в слезах убежала?

– Остановите, верните Юлю! – кричали за спиной у Свиягина.

«Разборки полетов», выяснения, что случилось и кто виноват – быстро привели к еще более конкретному результату. В номере поднялся крик, всё пришло в движение, кто-то заплакал навзрыд. Фальшь, будучи в избытке, начала действовать в обратную сторону, вынося наружу «горькую правду».

– Я всегда знала, что ты дура, но ты, оказывается, еще и б...дь?!

– Я – б...дь? Да это ты – б...дь! А мы с ним танцуем!

– Таня, Таня, успокойся! Успокойся, прошу тебя! Твою мать! Я кому сказал, успокойся!

– А чего она мне такую херню ле-епит? Пошли все на...у-у-й! – горько плакала та, которую называли Таней.

Свиягин с Машей, к этому времени уже незаметно перебравшиеся на бескрайний балкон с балюстрадами, в одну из минут вдруг заметили, что сквозь грохот магнитофона из комнаты не раздается больше никаких других звуков.

Они вошли с балкона в номер. Номер был пуст и разгромлен. Песочные часы валялись на полу в проходе между кроватями, залитые липким ликером.

– Ничего себе, единство пришли выразить... – пробормотала Маша ошарашенно.

...Однако, праздник на этом, как и следовало ожидать, не закончился. После полуночи народное гуляние стало растекаться по всему отелю, на этажах зазвучала музыка, послышались смех, возгласы и крики; забегали ошалелые портье, зазвонили телефоны с просьбами – но балет и слышать ничего не желал о прекращении торжеств, требуя еще и открытия бара, и едва ли не салюта. Все были решительно настроены – провести последний день отдыха ударно, по полной программе, – и гуляли, и наслаждались прощанием с ним.

Свиягин с Машей попытались было вернуться в ее номер, но там пьяная компания под дверями, в ожидании общения со счастливой парочкой, горланила и отплясывала что-то варварское. В номере же Свиягина на столе отплясывала Эльвира, под радостные притопы и прихлопы хмельного Фанерыча и завпоста Казимирыча, тоже, впрочем, хмельного. Наши герои пытались было спрятаться на лестничном пролете пожарного выхода, и Свиягин даже обнял Машу, как вдруг уже целые толпы повалили по лестнице сверху и снизу, одновременно, как по команде.

– Почему одни?! – радостно визжа, бросилась обнимать наших героев Урсула.

Свиягин был едва ли не в шоке.

– Это что же, – спросил он у Маши угрюмо, – я должен теперь, как Маугли, жить среди вас? Я что, получил в нагрузку весь этот обезьянник? И всё вековое русское хореографическое наследие? Хм. Славная семейка! Параша Жемчугова мне кем, стало быть, приходится?
 

4.

С этого же времени для коллектива началась невиданная доселе черная полоса неудач.

В Босано-дель-Граппо, где работали на открытой площадке, неожиданно пошел дождь, и спектакль пришлось отменить. В городе Луго повторилось то же самое. Нырнули было в Авеллино, но сломался автобус, и к началу представления успели только зрители.

И – покатилось. Какая теория случайных чисел могла бы объяснить, почему кубик, где заложились на единицу, подбрасывался бессчётное количество раз, а единица выпадать всё никак не желала? Погода испортилась насмерть, а автобус «взял себе за правило» выходить из строя с издевательской регулярностью. Начинало попахивать фатализмом, опыт нашептывал о том, что удача ушла и о бессмысленности новых попыток.

Наступил период жизни под лестницей и сидений на чемоданах в нервозном ожидании очередных внезапностей. Слова «отель», «номер», «кровать» благополучно ушли из обиходной речи. Крыша над головой стала не по карману.

Единственный, желанный, ставший притчей во языцех спектакль – всё никак не давался. Но опять мелькали города, автобус ломался и шел дождь.

Уже происходящее казалось чьей-то коварной, чудовищной постановкой – автобус ходил по кругу, через пару-тройку дней возвращаясь с тем же результатом на то же место. Поначалу, когда предстоящий переезд мысленно делился жителями автобуса на отрезки, люди говорили: еще полпути, еще треть, еще четверть. Теперь же, когда в силу вступили вещи, негодные для расчета и логического осознания, и начала и концы перепутались, осталась одна мера – разделение всего происходящего с людьми на день и ночь. «У нас никогда не бывает завтра, – угрюмо оттачивали свое остроумие по этому поводу путешественники. – Ведь нынешние три часа утра принадлежат времени сегодняшнего дневного переезда, а говоря о завтра, мы ошибочно подразумеваем день послезавтрашний».

Вскоре и затею с ночными бессмысленными катаниями пришлось бросить. К вечеру останавливали автобус где-нибудь у обочины и укладывались спать.

Это было, это всё уже было. Круг замкнулся, повторы взяли верх над психикой. Бессмысленная езда по кругу измотала, высосала последние силы, последнюю волю к жизни. Коллектив обезденежел, изголодал, стирался в горных реках, спал в сиденьях или на земле, подстелив разодранные коробки, пледы и свитера.

Через две недели появились первые признаки психических расстройств. Некоторые начали заговариваться явно, но и почти все прочие находились уже на грани меж нормой и неведомой ранее областью, ласково именуемой в прежней жизни «тараканами» и «пулей в голове».
 

5.

Автобус стоял у кромки леса. Была ночь, редкая в последнее время – с чистым звездным небом. Посреди поляны горел костер, сыпавший тучей искр. Поскольку его горение длилось уже некоторое время, звездное небо казалось усыпанным его первыми искрами, уже достигшими небывалых высот. Часть труппы ворочалась в автобусе, пытаясь уснуть, остальные сидели у костра или прохаживались невдалеке, пили пиво, прикуривали от головешек.

Из автобуса вышли Свиягин с Майдановым.

– Ну, как там? – подошла к ним Маша.

– Ну, ладно, я пошел, – устало сказал Майданов, глядя на Машу исподлобья.

– Как там, Сережа? – переспросила Маша.

– Гм-м, – сказал Свиягин, как бы находясь в состоянии некоторого оцепенения и теперь пытаясь стряхнуть его с себя. – Гм-м, да. Пора брать отпуск, как сказал Терминатор.

– Сережа, не тяни. Как там Дина?

– Средненько, – отвечал Свиягин. – Весь народ хоть как-то спит урывками, проваливается, забывается на время, а у этой уже пятые сутки пошли без сна. Гарик хоть с горем пополам скормил Собакину пару таблеток элениума, а Дина от всего отказывается. Как тебе всё это? Кстати, Майданов хоть с дуба и рухнул в смысле мозгов, но если старается первенствовать вот так, через помощь больным, то это может только радовать. Ладно, пойдем к костру, погреешься, ты замерзла вся. Ну и ночи здесь, южные.

Они подошли к костру. Тут шел оживленный разговор.

– Нужно потребовать от руководства! – горячо говорила Урсула. – Почему нам не выписывают репетиции, классы? Они что, сами не понимают? Я теряю форму! Я хочу танцевать!

– Урсул, ты еще не натанцевалась в этой поездке? – устало осаживали ее.

– Я хочу еще! Я хочу танцевать! Нужно потребовать от руководства!

Переводчица Катя, которую связи и знакомства в министерских кругах не в добрый час занесли на эти гастроли, участливо кивала:

– Да, да, Урсулочка! Да. Я тебя понимаю. Я ведь тоже не у дел. Уже более двух недель в местных газетах ни одной рецензии на наши выступления, ни одного интервью. Это настораживает. Публика может подумать, что мы перестали пользоваться успехом. Но посмотри на свои проблемы с другой стороны. Я, например, счастлива только теперь открывшейся возможностью читать по ночам. Вы знаете, дорогие мои, мне с самого детства не разрешали читать по ночам! Особенно бабушка. «Бабушка» по-немецки, кстати, будет: «ома», а как по-итальянски, я, к сожалению, забыла. Надо будет вспомнить. Я ведь специалист по флорентийскому искусству, не говоря уже о том, что переводчица. Вы спросите, какая тут связь? Но вот что я знаю точно, вот что обнадеживает. Ведь, согласитесь, если связать это мое нынешнее ночное чтение с искусством Флоренции, многие сегодняшние проблемы разрешатся сами собой. В этом вся тонкость. Нужно только вспомнить, как будет «бабушка» по-итальянски, в этом тоже многое заключено. Я думаю в крайнем случае попытаться это как-нибудь перевести с немецкого.

– Маша, выпьешь вина? – спросил Свиягин, усаживая Машу к огню и укутывая ей плечи тяжелым свитером.

– Да нет, Сереж, вина не хочу. У тебя водки нет? Хочется согреться, и все такое.

– Откуда тут взяться водке?

– Ну, ладно, вина, только чуть-чуть.

– Коллега, не хотите ли вина? – предложил Свиягин переводчице Кате.

– С удовольствием, Сережа. Какой вы добрый, чуткий человек. Какие вы все добрые, замечательные! Как я счастлива!

– Ухтомцев, винище будешь? – предложил Свиягин и осветителю Ухтомцеву, угрюмо смотрящему в пламя костра.

– Нет, спасибо, я сегодня побрился, – уклончиво отвечал тот.

– Катя права, – сказала подруга Урсулы, Юля Ляшенко. – Ведь вдумайтесь, наши нынешние проблемы только в том и состоят, что мы не можем связать в одно целое разные вещи. Всё расползается, всё как-то не связано друг с другом. Мы с Урсулой, например, пели утром в лесу на два голоса, но разные песни. Понимаете, в чем загвоздка? Невозможно два мотива связать в один, приходится обязательно выбирать что-то одно. И одной из песен пришлось бы пожертвовать.

– Вот мою песню бы и пели, – недовольно буркнула Урсула, – почему обязательно нужно связывать в одно? Замучила уже меня своим связываньем. Послушайте, мне прошлой ночью только удалось уснуть, а она меня тормошит. Я говорю: «Что случилось?» А она, представьте себе: «Я уснуть никак не могу, сомнения одолели, мысли всякие». – «О чем же?» – «Слушай, я всё думаю, не могу понять, почему у певца Игоря Николаева волосы белые, а усы – черные?!» Ничего себе вопросы в полтретьего ночи! Если б танцевать – то пожалуйста, никаких проблем. Я всё время хочу танцевать, но одна как-то не решаюсь, неловко. Я еще из ума не выжила, в отличие от некоторых.

Возникло молчание. Потом осветитель Ухтомцев, хлопнув комара, произнес какую-то загадочную фразу:

– Не того убил.

– Действительно, почему? – спросила Таня Перегудова.

– Что, «почему»? – переспросила Урсула.

– Почему усы черные, а волосы белые? Странно как-то.

– Ну, уж этого я не знаю, разбирайтесь сами.

– Да, с деньгами и жратвой лажа, – сказала Эльвира Чулкова. – Я, блин, недавно на стоянке такую шляпку себе присмотрела, полная чума! Побежала к директору, дайте, блин, суки, хоть на шляпку, в долг же прошу, не подарить же! Во! – она обвела собрание кукишем. – Даже на шляпку не дают!

– Ага, жди! – подхватила Урсула. – Так они тебе и дадут на шляпку! Чего захотела! Они нам репетиции выписать не могут, а ты: шля-я-пку! И чего тебе далась эта шляпка? Ты же всё равно в ней танцевать не будешь.

– Девки, а сколько перевод идет из Москвы? – спросила балерина Дубовицкая, которую в свое время Урсула пыталась помирить с Ляшенко.

– А черт его знает, смотря куда. А что тебя интересует?

– Да мне уже по срокам муж звонить должен. Я могла бы попросить его прислать хоть немного денег, хотя бы на ближайшие дни, пока не выдадут.

– Дура, это просто так не делается, – сказала Урсула. – Здесь куча тонкостей. Во-первых, в какой валюте пересылать. Не в рублях же. Лир, наверное, у него нет, можно переслать в долларах. Во-вторых...

– Мне бы тоже выйти замуж, – сказала переводчица Катя, – но у меня, говорят, неуживчивый характер. Знаете, я была такая ненормальная, чопорная до этой поездки. Но теперь никому не завидую, а только всех люблю. Я так счастлива.

– А, по-моему, валюту нельзя пересылать по почте, – робко возразила Алиса Богун, которая прежде «не сходилась ни с одной компанией», – могут отказать. Тем более, нам сейчас во всём отказывают.

– Да какая им разница! – воскликнула Дубовицкая. – Там отдали, тут получили. Может быть, муж уже и выслал. Надо как-то предупредить его, чтоб не звонил.

– А одолжишь на шляпу? – спросила Эльвира. – Сказать честно, что-то мне эта шляпа, блин, засела в мозгу. Как ни усну, всё снится. Я поэтому и не ложусь. Надо купить, чтоб перестало.

– Конечно, одолжу. Вот только деньги придут.

– А когда? И куда деньги придут? В какой город?

– Я не знаю. Нужно у администратора спросить, куда обычно переводы приходят?

– Вы чего, девки, совсем с ума сбрыкнули? – сказала Юля Ляшенко. – Вас что, учить надо? На главпочтамт любого города.

– А какого?

– А я откуда знаю? Спроси у администратора, не рассыплешься.

– Что, так и спросить: куда мне перевод придти должен?

– Так и спроси.

Так за разговорами прошла ночь. Рассвело. Стылое утро наполнилось щебетом птиц, потом солнце пронзило насквозь, навылет, кроны ближайших к поляне деревьев. Из числа бодрствовавших половине удалось уснуть к этому времени. Они спали вповал или спина к спине, накинув на головы куртки и пледы. Просыпались счастливчики, спавшие с вечера. Из-под груды картона выполз заспанный, взлохмаченный звукорежиссер Шура.

– Ну что, колхоз имени Ваганьково, проснулись уже? – обратился он к тем, кто еще не ложился. – Родина слышит, Родина знает, где ее сын в облаках пролетает! А распогодилось-то, распогодилось! Так, глядишь, и спектакль сегодня дадим! Будете свою фуэту крутить! Ах, да, – стукнул он себя по лбу, – автобус-то сломан. Не починили?

– Каким бы целебным ни было пьянство, – мудро сказал Свиягин, – но давай уже к нам, на землю. Сломан он был позавчера, а вчера мы весь день катались как чумные. А у тебя даже времени шизануться нет, в каком ты состоянии. Вспомни. Сегодня едем в Турин.

– Ага! – сказал Шура, обводя окружающих глазами и поправляя под собой картонку. – А то я не на земле! Однако, знаю я этот Турин. У нас этих Туринов уже несчитано.

– Чертов сортир! – проходя мимо, говорил сам с собою осветитель Ухтомцев. – Ты его обыщешься, а он в двух шагах. Так. Тут еще мост, говорят, есть, в километре. Эх, рвануть бы! А, кстати, Машенька, – обратился он неожиданно к Маше, только что проснувшейся на груди у Свиягина, – кх-м... Можно мне на минутку отобрать у вас моего боевого товарища? Я вам его мигом верну.

Они отошли в сторону, и Ухтомцев, замявшись, сказал:

– Тут такое дело... это... ну...

– Чего ты мнешься?

– Не удивляйся только... Ты не мог бы проводить меня в туалет?

– ?

– Понимаешь, ерунда какая-то. Я один боюсь. Не знаю, что на меня нашло, но боюсь почему-то один и всё.

– Ребята, вы куда? – спросил их Майданов.

– В сортир, – энергично отвечал на ходу Свиягин.

– Возьмите мне пивка баночку. Я деньги сразу отдам.

– Если в сортире торгуют пивом, обязательно возьмем, – пообещал наш герой. – Тебе какого?

Артист обиделся и отвернулся.

Неожиданно к поляне с погасшим костром и наваленными вперемешку телами подкатила «Альфа-Ромео» импресарио с администрацией на борту (все они ночевали в придорожном отеле и последние дни перемещались отдельно от труппы. Такую разницу в «сервисе» они объясняли «статусом руководства» и старались не замечать происходящего с людьми: «Трудно? А кто сказал, что артисту должно быть легко? Кому не нравится – пусть увольняются по приезде!»).

Худрук вылез из машины первым.

– Всех с добрым утром, друзья!

– С добрым, Вениамин Петрович, – раздались нестройные голоса.

При виде худрука звукорежиссер Шура мелким бесом перебежал к своему спальному месту, демонстративно зарылся в коробках и оттуда глухо, как из могилы, пророкотал:

– Как спалось, Вениамин Петрович?

– Спасибо, неплохо! – хитро заулыбался худрук. – Но за такие остроты в следующий раз буду срезать переработку!

– За такую переработку, – не растерялся звукорежиссер, вылезая из-под груды картона, – буду в следующий раз срезать частоты! А руководству – импичмент! – вдруг понесло его еще. – Какое-то повальное увлечение – срезать мне переработку! Боже! Кто мне ее только не срезал! У меня уже на три жизни вперед переработок срезано! Импичмент!

– Ну ладно, к делу, к делу! – заулыбался вновь худрук. – Где же наш Лев Казимирович?

– Вениамин Пер... Петрович! – уже выныривал перед худруком завпост Казимирыч, странная смесь свиягинского приятеля и его же начальника, ровесник Свиягину, но вместе с тем человек, одержимый каким-то нелепым, ребяческим стремлением быть солидным и значительным в глазах окружающих. – Докладываю! Вверенная мне постановочная часть к проведению ответственного мероприятия... э-э... по проведению спектакля... (он был пьян уже вторую неделю, резонно не веря ни в какие спектакли) ...э-э, черт, два раза «проведение»... черт, простите. По проведению ответственнейшего шоу... А-а, ч-черт, при чем тут «шоу»? И опять «проведение», черт! Путём осуществления... В общем, мы готовы!

– Лева, – участливо спросил худрук, – это не ваша видеокамера вон там, у обочины, валяется? По виду ваша. Мы на нее чуть не наехали.

– Во, итит твою... то есть, простите... Радость-то какая! А я думал, усё, потерял! Усё, думал, каюк! Моей видеокамере! Служу... То есть... Спасибо советскому... а-а, черт, не могу, запутался... черт, простите!

– Подхалимажем это, пожалуй, назвать трудно, а? – лениво обронил звукорежиссер Шура Свиягину.

– Да, он не лицемерит, – согласился Свиягин.

– Много отсняли? – спросил худрук у Казимирыча.

– Что вы, Вениамин Пердо... Петрович! Какое там много! Югославию в основном!

– А Италию?

– Да всё как-то недосуг!

– Друзья мои! – обратился Вениамин Петрович к небольшой кучке обступивших его. – Мне не хочется вас понапрасну обнадеживать, но, по-моему, сегодня именно тот день, которого все так ждали! Турин дал подтверждение на спектакль, друзья мои! Может быть... Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Мы дадим наконец этот спектакль! Мы дадим – и уедем из этой солнечной... – тут у него вырвалось: – ...гребанной, задрипанной, поганой Италии! Ура! В Турин! В Турин!

– Веня! – застонал итальянец-импресарио. – Я понимаю по-русски!

– Ура! – закричала Урсула. – По коням! Даешь! Ну, наконец-то! Я буду танцевать, я знала, знала, знала, что так будет! Я буду танцевать, пока не грохнусь об пол замертво!

Она заплакала. Кто-то, ближний к Урсуле, обнял ее за плечи.

– В Турин! – вопили все, не помня себя от радости.

– В Турин! – пели птички и шелестели листья.

В Турин.
 

6.

– Надо идти побираться, – сказал через пару часов Фанерыч. – Казимирыч, ты умеешь побираться?

Шура с завпостом сидели на песчаном пригорке в тени, прямо у автобусного колеса и распивали уже второй – после очередной поломки автобуса – пакет вина. Шура был чуть-чуть навеселе, Казимирыч же «плыл» на глазах.

– Как это, побираться? – стараясь попасть взглядом в Фанерыча, спрашивал он. – Чь-чо ты имеешь в виду?

– Ну, на дудочке играть умеешь?

– А хрен там уметь, – бодрился завпост. – Наливаешь и играешь!

– У меня дедушка был гипнотизер, – нагло врал Шура. – Хочешь, Казимирыч, тебя загипнотизирую?

– Смотря на что. Да, мля, смотря на что. Давай еще по дозе, а потом загипно… зи... тируешь!

...Очередную поломку большинство гастролеров восприняло на удивление смиренно. Облюбовав небольшую площадку в тени лавров, усыпанную пляжной галькой и отделенную от шумящего в стороне автобана зеленой стеной зарослей, путешественники расположились, тупо понатаскав пледов, надувных подушек и картонных коробок. Посреди бескрайних полей и тридцатиградусного пекла тут был островок некоей цивилизации – деревянный тент, пара скамеек, мусорный бак и декоративное костровище. Здесь, видимо, бедолагам и предстояло заночевать.

«Альфа-Ромео» с руководством, на всех парах рванувшая в Турин, все никак не возвращалась, хотя застрявших путешественников по срокам давно должны были хватиться. Солнце уже стояло в зените, часть народа завалилась спать от скуки, часть же предпочла хоть как-то действовать. Через переводчицу Катю узнали у водителей место остановки, сверились с картой. До ближайшего населенного пункта выходило пешего ходу что-то вроде: «сначала прямо, а в пятницу направо», но по пути могли подвернуться мелкие придорожные маркеты – чтоб запастись питьевой водой и закупить фруктов подешевле. В числе людей, берущихся совершить вылазку, был и Свиягин. Собравши по кругу некоторую сумму денег, они отправились в путь по обочине автобана, по полуденному пеклу.

Отсутствовали гонцы около трех часов, но вернулись героями. Сбившись в кучу, повеселевшие путешественники пили теплую воду из пластиковых бутылок, ели яблоки и апельсины. Свиягин лежал в тени, Маша чистила ему апельсин. Общее сумасшествие как будто немного поутихло.

Но вдруг Свиягин ужаснулся от того, что услышал. Прямо у него за спиной раздался бодрый голос Фанерыча:

– Колки не выбласывайте, люди! Есё цяй будем с ними заваливать!

Свиягин пораженно приподнялся на локте, потом сел, повернулся на голос.

Его начальник Лев Казимирыч и Шура Фанерыч стояли поодаль и вели разговор на каком-то диком языке, невообразимо ужасающем, имитирующем то ли детский беззубо-шепелявый, то ли анекдотично-дебильный. Шокировало то, что разговор этот велся на полном серьезе и на серьезную тему. Единственным, что оправдывало говорящих и могло дать объяснение феномену, было то, что оба они, Казимирыч и Шура, были вдрызг, нечеловечески пьяны.

Казимирыч, обхватив Шуру рукой за шею, говорил, угрюмо сопя и едва не плача от обиды:

– Фанелыць! Сказы мне, какой влаг насобацил фломастелом на мусолном баке эту цюс: «Здесь зыл и питался Лев Казимилыць»? А-а? Длуг, Фанелыць! Обидно ведь до узаса!

– Навелно, Вениамин Петловиць написал. Его поцелк, – уклончиво отвечал звукорежиссер, не беря себе за труд объяснить откуда тут было взяться худруку, но при этом поглубже упрятывая фломастер в карман.

– Да не, длуг, я его поцелк знаю. Тут какой-то длугой мелзавец посталался.

– Ну, не поцелк, стиль, – напропалую врал Шура, сипилявя. – Но тоцьно он. Днем плиеззал. Ты на полцясика уснул, а он злобно нацалапал.

– Во гад! То есть, хм... ну ладно, лаз так. Хоть и неплавда.

– Вам что, зубы повыбили? – изумленно спросил Свиягин. – Эк вас заклинило! Вы-то хоть не шизуйте, придурки! Гипнотизеры!

– Сто-о-о? Сто он несет, Фанелыць? Чичь! То есть, я хотел сказать, цыц! Ты как с нацяльником лазговаливаес? А? Ласпустились! Смилна-а-а!

– Плавильно! – поддакнул Шура. – Сцяс молду набьем!

Окружающие лениво сообщили, что звукорежиссер с завпостом говорят на этом языке уже более двух часов, втянулись и никак не могут перейти на нормальную речь. Заводилой, конечно же, оказался лингвистический хулиган и с недавних пор гипнотизер Шура. Свиягин это понял по тому, как Казимирыч с Шурой периодически схватывались:

– Целт! Это ты, Фанелыць, меня залазил! Давай, длуг, узе пелеходи на лусский! А то вдлуг заклепится!

– А мы на лусском и говолим! Только на неплавильном! – Шура хитро прищурился. – Но зато все мателные слова, несмотля ни на сто, плоизносятся нолмально, по-сталому! Я пловелял!

– Фанелыць, длуг! – едва не плакал Казимирыч. – Не могу зе я с людьми только матом лазговаливать!

В силу того, что подобное вызывает подобное, Шура «наколдовал» худрука. Из неожиданно подъехавшей машины вышел легкий на помине Вениамин Петрович. С утра значительно уйдя по трассе вперед, наших путешественников начальство хватилось только после своего обеда в придорожном ресторане.

Худрук вышел, импресарио и администраторы уже и носа не высовывали. Вениамин Петрович подошел к Льву Казимировичу, Казимирович встал по стойке смирно и заплетающимся языком, натужно пытаясь обрести пусть уж не совсем трезвую, то хотя бы нормальную речь, доложил:

– Вениамин Петло... Петровиць... Петрович, целт! Докрадываю! Докла...

– Что это вы докрадываете тут? – насмешливо спросил худрук. – И что, много уже украли? Ну ладно, ладно, докрадывайте, раз без этого не можете!

Лев Казимирович внезапно побледнел, видимо восприняв эти слова по-своему. После короткой внутренней борьбы, которая происходила в его душе и была для окружающих как на ладони, он вдруг встал вразвалочку, без тени подобострастия, гордо и презрительно скривился:

– Это сто, намек? Баки там мусолные и плоцее? Намек, а? Я лаботаю цестно, ем – свой хлеб! А вы, вы, Вениамин Петловиць...

– Какие баки, о чем вы?! – изумленно пробормотал худрук. – Какие баки, что с вашей речью? Вам... Вам к зубному врачу нужно...

Продолжая с недоумением и страхом смотреть на Льва Казимировича, он обратился к Шуре.

– Александр! Дело серьезное. Да. Это почти невозможно, но я буду просить сегодня туринскую мэрию разрешить нам выступление у них завтра. Или... послезавтра. Может быть, у них есть еще одно «окно». Готова ли у нас фонограмма дивертисмента?

Шура испуганно попытался загородить собою Льва Казимировича, который от этой попытки неожиданно рухнул на спину, раскинув руки. Заглаживая эту неловкость, звукорежиссер сказал уверенно:

– Сто вы, Вениамин Петловиць! Фанела в полядке! Звуцит, как будто мухи на ней не слали! Ас цвилкает!

Худрук задумался на секунду и сумрачно выдавил только:

– Если завтла... тьфу!

Плюнул и ушел к машине.
 

7.

Говорят, любое сообщество распадается, если исчезает идея, его связующая. Так произошло и с нашими бедолагами-путешественниками. Наступил день, когда в одночасье был положен конец их прежнему навязчивому желанию – выступить хотя бы с одним спектаклем на просторах Италии.

Это произошло самым бесхитростным образом, механически. В двадцати километрах от города Ливорно сломанный автобус был взят на буксир тягачом местного отделения агентства «Сильвестри», которому этот автобус, собственно, и принадлежал. На новый транспорт, в силу безденежья импресарио, рассчитывать не приходилось. Путешественники остались посреди дороги, выгрузив свой багаж и попрощавшись с водителями. Час спустя их вещи увез в сторону Милана прибывший грузовик, а руководство коллектива во главе с Вениамином Петровичем уехало туда же за подмогой на машине импресарио.

Несколько суток путешественники жили в лесу, ожидая помощи, а однажды утром разошлись и больше не стали собираться вместе. Часть людей ушла пешком по дороге вперед, часть пошла в обратном направлении, часть разбрелась по окрестностям, кто-то уехал на попутках – коллектив распался и рассеялся с той механической неотвратимостью, которая только и могла быть логическим завершением этой крайней степени усталости, отупения и полной изверенности во всём. Все попытки людей, еще мыслящих здраво, спасти коллектив от разброда оказались безуспешными – больше не существовало причины, которая могла бы держать эту толпу вместе. Да и призывы добираться до Милана, чтобы обратиться там в российское консульство, на большинство соратников не произвели никакого впечатления. Общее помешательство было таково, что часть людей отправилась в Рим, по их словам, «жаловаться самому папе».

– Вы куда надумали двигать? – спросил Свиягин у Фанерыча и Ухтомцева.

– Мы в Пиченцу, – отвечал Шура. – Там рынок знакомый, и оттуда уже всего километров пятьдесят до Милана. Устроимся на разгрузку, нарубим денег на билет и сразу отвалим домой. Виза в паспорте еще действует. До Генуи зайцами доберемся по железке, а до Пиченцы около сотни верст на попутках. Не желаете с нами?

– Нет.

– Понимаю. Ну, ладно, Машулю береги.

– Не беспокойся.

– Может, все-таки в Рим? – повернулся к Фанерычу Ухтомцев. – По побережью пойдем! В море купаться будем! Все дороги ведут в Рим!

– Настраивайся на физический труд, дудило! – рявкнул на него Шура. – Рим – это совсем в другую сторону!
 

(конец четвертой главы). Перейти к главе 5.
 



Российский триколор  Copyright © 2023. А. Милюков


Назад Возврат На Главную Кнопка В Начало Страницы


 

Рейтинг@Mail.ru